Свободный язык – свободное слово!

В словаре Гете – 600 тысяч слов.
Ты не Гете – запомни тысячу!
* * *
Свободно говорить – в свободной стране.
* * *
Слово - не воробей, схватывай налету!
* * *
Владеешь языком – владеешь собой.
* * *
Язык без срока годности.
Запасайся словами.
* * *
Язык твой - друг твой.
Имей сто друзей!
* * *
Язык - душа страны.
Загляни в нее.
* * *
Читай Шиллера, как Пушкина.
В подлиннике.
* * *
Хочешь жить в Германии, старайся знать язык!
* * *
Живешь в стране – говори на ее языке.

• Эрнсту Неизвестному – 90!

«Творческие идеи приходят ко мне во сне»

 

Выдающемуся скульптору-монументалисту исполнилось 90 лет
Эрнст Иосифович Неизвестный не празднует юбилеи. Не любит шумихи и суеты. Но 9 апреля ему пришлось очень постараться, но он так и не смог избежать лавины поздравлений, которые ему адресовали многочисленные друзья и почитатели во всем мире.

Эрнст Иосифович Неизвестный не празднует юбилеи. Не любит шумихи и суеты. 9 апреля ему пришлось очень постараться, но он так и не смог избежать лавины поздравлений, которые ему адресовали многочисленные друзья и почитатели во всем мире.

Слава скульптора, графика и философа всемирна и легендарна. Не хватит газетной площади, чтобы перечислить все награды и премии, выставки и книги о нем и его творчестве. Один только штрих – в ноябре прошлого года ему вручена награда как «человеку года русскоязычной Америки». Года? Могли бы смело переформулировать на «человеку столетия». Ходить ему трудно, на церемонию его прикатили в инвалидной коляске.

Речь лауреата переводила на английский его жена Анна Грэм, профессиональный лингвист и эксперт в сфере изобразительных искусств.

В его дом-мастерскую на Гранд-стрит в нью-йоркском богемном районе СоХо я всегда вхожу с легким сердцем. Позвонив, через огромное окно, никогда не занавешенное, вижу, как бежит-катится к дверям очаровательная Пичес, французский бульдог, любимица семьи.

Первый раз я пришел сюда в 1996 году, и вот почти двадцать лет спустя – очередная встреча. Их было, к моему человеческому счастью и журналистской гордости, довольно много – и здесь, в СоХо, и на различных выставках-вернисажах, и в загородном доме Неизвестного на Шелтер-Айленде, где у него целый парк дивных скульптур.
Да, так хочется, чтобы очередная, чтобы было у нынешней встречи-беседы еще не одно продолжение. Пусть вас не коробит мое обращение к мэтру по имени, без отчества, – так по-американски повелось, никакой фамильярности.

- Извините за банальный вопрос, Эрнст, но я ломал голову и сдался, решив его все-таки задать. С какими чувствами встречаете юбилей? Или так: для вас рубеж 90-летия что-либо означает?
- Ни-че-го. Вернее, означает только неизбежные физиологические изменения. Я за ними наблюдаю с грустью. Например, я всегда был вспыльчивым, мог ввязаться в драку, но никогда не был раздражительным. Сейчас раздражаюсь по разным поводам. Когда мне стукнуло 60, Володя Максимов хотел посвятить мне весь «Континент», собрал на юбилей много людей.
Я взбесился – я же говорю, был вспыльчив – мне это было совершенно не нужно. А он обиделся. В молодости я мечтал дожить до 2000 года. Я в это не верил. Но вот дожил до 2015-го. Весь изрубленный, исполосованный, но дожил.
Анна Грэм: «Почти три года назад Эрнст перенес сложнейшую нейрохирургическую операцию, ослеп на правый глаз. Врачи давали ему три процента вероятности выживания. А он не только выжил, но и продолжает активно работать. У него болят руки, так что лепить сам он не может. Но он много рисует, и его графические листы помощники увеличивают через «фонарь», а иногда переводят в трехмерные скульптуры. Тематически это продолжение серии капричос, – греческая мифология, кентавры, живой поток сознания».
«Термин «великий» для тебя точен, как размер ботинок, – писал ему Андрей Вознесенский. – Классик чудовищного русского ренессанса, ты олицетворяешь время – убитый фашистской пулей, пропавший без вести, выживший после стычки с Хрущевым, – ты стал классиком не только нового искусства, но и нового мышления».

- Эрнст, вы помните момент, когда вас ранило?
- Помню. Мне тогда показалось, что меня ранило в спину. Разрывная пуля вошла в грудь, прошла навылет и вышла в районе спины. До сих пор это место на спине болит. Когда Вознесенский писал, знаете, наверное, «лейтенант Неизвестный Эрнст, на тысячи верст кругом равнину утюжит смерть огненным утюгом», ну и так далее, он фактически следовал выписке из наградного листа. Первым поднялся в атаку. Будучи раненым, продолжал командовать. Потом в госпитале потерял сознание. Во время обхода записали, что я умер. Похоронку домой, маме отправили. А меня оживили тем, что неласково положили на пол. Моя судьба – это очень плохого вкуса писатель, который выдумывает неправдоподобные истории, причем по закону жанра.

- А какой жанр?
- Приключенческий роман. Авантюрный. Как я недавно сформулировал в другом интервью: «Моя свобода – это мое безумие». И я доверяю своему безумию. Оглядываясь на свою жизнь, я не могу верить в случайности. Верю в провидение. Вот один факт: за мной ухаживала в военном госпитале женщина, которая снимала комнату у моего деда. Она меня поила и кормила, ставила клизму, выхаживала как родного. И выходила.

- Как военный опыт повлиял на вас?
- Если ты выдержал четыре часа в бою, ты уже оправдал всю подготовку, все затраты на тебя. Нужно только не умереть, не выйти из строя. У меня до их пор просыпается сентиментальное чувство при виде молодых солдат. Мне их жалко. Я прошел войну и знаю, что такое жестокость. Я участвовал в освобождении нацистских лагерей. Передать это ощущение невозможно. Полевым кухням запрещалось их кормить, доходяги умирали от переедания, не могли остановиться. Собственно, военная серия, которую я делаю всю жизнь, – о преодолении боли, о вторжении металла как чужеродного элемента в человеческое тело и душу. Это не пессимизм и не оптимизм. Это, как сказал Голлербах, – высокая трагедия.
Мне это определение очень нравится. В истории искусства чем трагедия древнее, тем она выше. Люди верили в провидение, в то, что ими руководит высшая сила. “Служенье муз не терпит суеты; прекрасное должно быть величаво…” Чем глубже погружаемся в древность, тем величавее искусство. На этом стоит моя теория синтеза. Не только моя. На ней и весь русский авангард стоял. И Кандинский, и Малевич, и Филонов.

- Из монументальности, из «макро», вы легко переходите в миниатюру, в «микро». Вас не стесняет малый масштаб?
- Для меня главное – ощущение целостности, правды. В Древнем Египте настольная кошечка, в принципе, не отличалась от огромного Сфинкса. Величавость – это свойство искусства, не зависящее от размера скульптуры. Женя Евтушенко подарил мою маленькую скульптурку Фиделю Кастро – деформированную фигурку человека без руки и без ноги, своего рода напоминание о войне. И Фидель разразился пламенной речью о подвиге и мужестве русского солдата.

- По прошествии лет какой вам видится ваша жизнь в Советском Союзе до отъезда на Запад?
- Я был тертый калач, вовсе не был святым. Меня во многом обвиняли. Например, в краже бронзы. Я платил мальчишкам, которые приносили мне списанные бронзовые краны. Старьевщики их не брали, потому что там были вставки из фаянса, которые надо было выковыривать. Я прятал рукопись Солженицына. Это описано Карякиным, моим приятелем. Карякин пришел ко мне и принес рукописи, тщательно запечатанную и заклеенную скотчем папку, я впервые увидел скотч, не знал, что это такое.
У меня в мастерской в Большом Сергиевском переулке были огромные чугунные головы рабочих. Их очень хвалил Коненков, защищал меня от критики. Я завернул папку в асбест, вложил в пустотелую голову рабочего и залил туда расплавленный металл. А когда спустя какое-то время Карякин пришел забирать рукопись обратно, мне пришлось, как Шуре Балаганову, пилить эту злосчастную голову. Неделю, наверное, пилил. А еще меня обвиняли в хранении иностранной валюты.

- Но, согласитесь, главное обвинение вам вынес Хрущев – в формализме, отрыве от народа. Ваша с ним яростная стычка вошла в историю как классическое противостояние власти и художника.
- Это как мне Нагибин сказал: «Умри». – «Почему?» – «Все испортишь». Элемент метафизики присутствует в наших передвижениях во времени и пространстве.

- Метафизика воплотилась в вашем надгробии Хрущеву на Новодевичьем…
- В одном из выступлений я сказал, что каждый человек забрасывает бумеранг. И чем шире размах, тем большее пространство преодолевает бумеранг, но всегда возвращается к бросавшему. В советское время я понял одно: без страха руководить страной было невозможно. А Никита Сергеевич страх отменил. Когда Хрущев стал на меня нападать, сказал, мол, горбатого, то есть меня, могила исправит, Евтушенко возразил – сколько можно, Никита Сергеевич, исправлять горбы смертями. Мы с Евтушенко друзья, я его всегда защищаю, знаю его тайны, которые никому не скажу. Он человек хороший, он никогда не наслаждается страданиями других.
В отличие от множества других существ, которые с наслаждением дышат воздухом чужих страданий. Такие злобные лилипутики. По мне же, – это почти цитата, – лучше ярость ста слонов, чем злоба одного клопа дрянного, ползающего в постели. У этих лилипутиков – пролетарский чух. «В этой работе есть что-то антисоветское», – сладко и вкрадчиво говорил мне один крупный идеолог.

- Вы имеете в виду Суслова?
- Нет, Ильичева.

- Но вы же говорили мне как-то, что дружили с некоторыми боссами из советских верхов. Как-то умели находить слабые точки в номенклатурных людях?
- Нет. Я обслуживал их ночное сознание. Мне один чекист сказал: ты, Эрнст, страшный человек, говоришь одно и то же, и пьяный, и трезвый. Этот чекист, надо отдать ему должное, презирал людей, которые на меня писали доносы, писали всякую оскорбительную чушь. Обычно, когда ко мне приходили в мастерскую гости, я стоял на лестнице и смотрел вниз – мастерская была небольшая, но высокая, с лестницей.
Вдруг я обратил внимание на одного человека. И спросил его напрямик: вы в каком звании? Он сказал: подполковник. И ушел со всеми. А потом вернулся с колбасой и водкой. «Хочу с вами поговорить». Я тогда сильно пил. Он спросил: как вы меня вычислили? Я объяснил: показываю гостям свои работы – вот Орфей, вот пророк, вот кентавр, и все поворачивают головы. А одна голова, ваша, живет своей жизнью, наблюдает не за работами, а за смотрящими. Но он оказался порядочным человеком. Сдал мне всех моих стукачей.

- Много их было?
- Да почти все знакомые. И либералы, и консерваторы.

- Ваш отъезд за границу – водораздел?
- Меня выбросили. Я не хотел уезжать. Мои друзья Зиновьев и Мамардашвили считали, что, уехав, я проиграл. Мол, покинул поле боя. Но я и не собирался покидать. Когда я здесь, в Америке, стал давать интервью разным голосам, поползли слухи, что я работаю на КГБ. Ведь я рассеивал иллюзии, что в Америке сахар, и тем самым как бы объективно помогал советской пропаганде.
Но вот что правда: Максимов написал, что деньги у Неизвестного не брал только ленивый. Я помогал тем, кто хотел уехать, ведь нужно было отплачивать советской власти стоимость учебы, разные долги, откупаться от родственников, если они возражали. Я через подпольную еврейскую академию переводил деньги. Некоторые будущие деятели Израиля выехали из СССР на мои деньги.

- У вас в Америке сильно изменился круг общения?
- Я потерял свою интеллектуальную мафию. Там это были состоявшиеся люди. А здесь ко мне в друзья стали навязываться люди, скажем так, не моего круга.

- И что они от вас хотели? Дружбы? Денег?
- Сфотографироваться. Звонила мама и просила, к примеру, принять свою подругу. Маме же не откажешь. И заваливается сразу человек сорок. И все хотят сфотографироваться и получить в дар альбом моих работ с автографом.

- Для вас собственная еврейскость что-то означает?
- Я очень люблю отца Александра Меня и его высказывание, что он гордится тем, что в его жилах течет кровь великих пророков. Когда я с Анечкой был в Италии и Испании, чувствовал, что все там – мое. Мои сны связаны с теми местами. Начинаешь верить в реинкарнацию. В Испании на каждом углу я видел свою маму. Ведь она сефардская еврейка. В России мне не хватает древнего пурпура, как на туниках римских легионеров.

- Вы полааете, художнику надлежит меняться, менять свои вкусы и пристрастия?
- Нет. Меняются состояния. Меняется восприятие сна о мире. У меня сновидческое сознание, для меня нет разницы между сном и явью. Когда я засыпаю, я продолжаю лепить. И образы являются мне во сне, надо только их быстро зафиксировать на бумаге, пока они не размылись, не улетучились.

- Древо жизни, крест, кентавр, гермафродит, Орфей, циклоп. Вы всю жизнь рисуете и лепите именно эти персонажи и сюжеты. Почему? Чем они вам дороги?
- Они архетипы, они вечны. Я до сих пор пленен постулатом Платона о первичности идеи. Идея мучается и хочет осуществиться. Музыка – высшее и самое чистое проявление идеи. Натянутые струны арфы – музыка истории. Скульптура сложней музыки – она должна быть материальной.

- Давно уже говорят о конце искусства. Вернее, его уже похоронили. Вы с этим согласны?
- Пускай они развлекаются Кабаковым. Для меня искусство не кончилось. Моя боль, мое видение остаются. Начальные, неясные импульсы постепенно складываются в образ. Этот образ, как мотылька, которого поймал своим сачком Набоков, нужно пришпилить и зарисовать.
В процессе лепки главное – не утерять первый образ. В этом смысле мои учителя – вавилонское, шумерское, греческое искусство. Они мне о жизни говорят больше, чем учебники истории. Тантрическое искусство – там демоны. Греческое – там прекрасные люди-боги. Это вам не невзрачный мужичонка в мятом пиджачке и стоптанных ботинках, указывающий даже не рукой, а какой-то корявой лапкой на сортир.

- Кто это?! Кого имеете в виду?
- Ленина. Такие его скульптуры ставили везде, сотнями, тысячами. Правда, в советское время работали и значительные ваятели – Меркуров, например, или Мухина.

- Вас подзаряжает похвала? Вам нужны признание, награды?
- Важно – кто. Приходят иногда американцы. So cute! So nice! Это оскорбительно. Я вовсе не “кьют” и не “найс”.

- Что должно отличать монументалиста?
- При увеличении масштаба вещь должна не ухудшаться, а улучшаться. Когда я леплю, то превращаюсь в гномика, который как будто лазает по всей громаде создаваемой вещи.

- Кто для вас столпы искусства?
- Микеланджело. Он – сверхчеловек. Создал канон нового времени, на который опирались все академии мира. Конечно, подражание ему стало со временем синонимом академичности. Генри Мур со стеснением пишет, что когда он был молодым, авангард презирал Микеланджело. Когда Матвеев, мой учитель, хотел оскорбить кого-нибудь, он говорил: «ну прямо как у Микеланджело». Я очень люблю русскую икону, особенно провинциальную. Мне Феофан Грек нравится не меньше Рублева, который гениален, конечно. Суровость. Величавость.

- У вас потрясающие гены. Отец ваш, Иосиф Моисеевич Неизвестный, прожил 81 год, а ваша мама, Белла Абрамовна Дижур – 102 года! Есть основания для оптимизма…
- Отец прожил относительно недолго. Он был врачом, и как только перестал делать операции, интерес к жизни у него пропал. Мама химик, биолог по образованию, писала стихи. Поначалу я относился скептически к ее поэзии, а потом понял, что она пишет исключительные стихи. Дорожила моим мнением, присылали стихи на рецензию.

- Как вы с Аней познакомились?
- Она пришла ко мне в мастерскую со знакомыми художниками. В то время я так изголодался по русскому общению, что, помню, говорил не останавливаясь. А она гениальная слушательница, да еще очень умная и хороша собой. Большие красивые глаза. Я так привязался к ней.
Влюбился, по существу. И не пожалел ни на секунду. Никто так не волнуется за мои дела, никто так не сопереживает, как Аня. Иногда, с моей точки зрения, она чересчур темпераментно реагирует на проблемы. Не списывает все неудачи на провидение, как это делаю я. Ведет все мои дела. Для меня это особо ценно – ведь я не социальный человек, я – социопат. Живу снами, болею снами.

- Сложно быть скульптором в Америке?
- Везде сложно. Скульптура связана с властью, с денежной, политической, религиозной, – любой. Содержать все хозяйство очень тяжело. За все надо платить немалые деньги.

- Можно сказать, что вы живете в Америке, а помыслами – в России?
- Не совсем. Я много работаю в России, потому что в Америке не модны масштабные вещи. Я на этой почве поссорился с Сартром. Он меня умолял не делать большие работы. Аргументировал тем, что монументальное искусство – фашистское. Он прав, но не совсем. А я его обидел, сказав, что ждал Сартра, а дождался “французика из Бордо”. Монументализм не виноват, что его взяли на вооружение Гитлер и Сталин.
Реакция Сартра – понятный испуг европейца. Я очень доволен, что сделал для России «Древо жизни», «Маску скорби» в Магадане. Сейчас должно начаться строительство мемориала жертвам политических репрессий под Екатеринбургом, моим родным городом.

- Где вы с Сартром общались?
- В московской мастерской в Большом Сергиевском. Там у меня многие побывали: Артур Миллер, Капица, Ландау, Королев. Я с физиками дружил. Но не только. С художниками тоже. С Тышлером, с Дейнекой. Дейнека меня поддерживал. Правда, мы ссорились. Он считал, что надо делать красивые вещи.
А у меня была скульптура, которую Косыгин подарил Кекконену. Такая космическая баба. Чудище. Называлась «Земля». Дейнека сказал мне укоризненно: ты бы стал жить с такой бабой? А я ему: а ты бы стал ковырять в зубах Эйфелевой башней?


Олег Сулькин,

www.vnovomsvete.com

________________________________________

© 2019 SphäreZ – Russischsprachige Zeitschrift in Deutschland

Impressum